Эдуард Шим
Уезжает из нашей деревни Женя Высоцкий.
Суматоха, суматоха; еще не успели собраться еще укладывают Женькины вещи в мягкий клетчатый чемодан на молниях, еще связывают ремнями Женькину постель, еще трясут в саду яблоню-«штрифель», собирая твердые кособокие яблоки на дорожку, — а у отворенных ворот стоит «Волга», невозмутимо, равнодушно сидит в ней таксист в фуражке с кокардой, и отчетливо тикает, выбивает копейки неумолимый счетчик.
— Уже три рубля десять копеек! — объявляет Шурка Легошин, заглядывая в кабину. — Три рубля одиннадцать… Три двенадцать!..
Шурка объявляет торжественно, многозначительно, как тот мифический голос, что отсчитывает секунды перед запуском ракеты. Вот доберется до четырех или пяти рублей, крикнет: «Пуск!» — и, рявкнув, сорвется с места дымчато-голубая новенькая «Волга», скользнет по шоссе, исчезнет, и только грохот раскатится окрест да вспухнет двумя бороздами пыль…
Все торопятся, кроме Жени Высоцкого. Он моется у колодца, снял нейлоновую мутно-прозрачную рубашечку, расставил ноги в сандалетах, аккуратно поплескивает воду на грудь себе, на шею, в подмышки. Все видят, что не торопится Женя. Что ему теперь эта домашняя суета, жалкие хлопоты, что ему дымчато-голубая «Волга» у ворот, что ему копейки на счетчике? Ерунда.
Ведь никто из деревенских не знает, что Женя сам попросил Шурку Легошина выкликать рубли и копейки на счетчике: «Будь другом, Шурка! Иначе полдня будут копаться!» Не знают об этом деревенские и только любуются невозмутимостью Жени.
То и дело подбегает к нему растрепанная, взмокшая, с растерянно остановившимся взглядом мать, спрашивает: «Женечка, там носки шерстяные… я их заштопала… положить?», «Женечка, а школьные тетрадки свои не возьмешь?» Он смотрит на нее с жалостью, как старший, отвечает: «Матерь, плюнь ты, ей-богу, ничего мне больше не надо!» Мать улыбается виновато, стыдливо, но затем вновь прибегает и вновь спрашивает.
— Четыре двадцать две! — кричит от машины Шурка Легошин. И мальчишки, сбежавшиеся к воротам, шумно переживают это сообщение.
Посмеиваясь, Женя Высоцкий идет к дому. Поднимается на крыльцо, оборачивается, смотрит на двор. Маленький двор чисто прибран, только везде чувствуется женская рука: колодец вместо крышки завешен старой клеенкой, заборчик подперт неошкуренным березовым колышком, оторванная ставня привязана цветной тесемкой. Собачья конура тоже обвязана веревками и укрыта сверху гофрированными картонками из-под яиц.
Женя смотрит на все это, а я вспоминаю, как он говорил мне умудренно, со снисходительной откровенностью: «Ребенку, знаете, и колыбель кажется просторной, но когда вырастешь — мир становится тесен…»
Тесна сделалась Жене деревня Буркино. Пока был мальчишкой, неисследованной страною казался этот маленький дворик; таинственны и чудесны были сады, рощицы, тихая речка Воря, необъятны были окрестности… Все кончилось. Вырос мальчик, целый мир у него под ногами.
Никто не осудит Женю. Он уходит, как многие ушли из деревни Буркино. Кто — на ученье, кто — на работу, кто — в более веселые места. И Жене повезло: поступил в ансамбль песни и пляски, стал артистом, за границу поедет. Теперь в Москве комнату получил…
— Четыре пятьдесят! — кричит от машины Шурка Легошин. И суматоха в доме еще усиливается.
Повезло Жене. Многие хотели бы переселиться, да не могут. Существуют безо всякой перспективы; живут — и не знают, что будет завтра.
Завтра, может быть, исчезнет деревня Буркино с лица земли. Все ближе подвигается к ней громадный машиностроительный завод; когда-то был он далеким, из-за рощи труба не выглядывала, и чуть слышен был, едва доносился по утрам гудок. Теперь неудержимо расширяется завод, перешагнул через шоссе, захватил колхозное поле, где на памяти Жени капуста росла, где мальчишки драли горох; над рощей встали бетонные корпуса, подъемные краны; теперь слышны в Буркине и грохот железа, и рев двигателей; пелена дыма зависает над деревней, и уже совсем близко, почти вплотную, строят поселок для заводских рабочих… Вполне возможно, что лет через десять будет тут современный небольшой город — с магазинами, стеклянными кубиками парикмахерских, с неоновой рекламой, с модными девочками, гуляющими по асфальтированной набережной. И назовут это культурное поселение Звездоградом — юный город Звездоград…
— Четыре шестьдесят пять! — кричит Шурка Легошин.
Мать Жени Высоцкого тоже уедет. На Украину переберется, к старшей дочери. Дом хотели продать; все лето на телеграфных столбах выцветали от солнца объявления, написанные карандашом. Желающих купить почти не было. А кто приходил, так оставался недоволен. С виду еще крепкий дом, а тронь его — начнет сыпаться; вон на чердаке будто мучной пылью запорошено, шашель, жучок-древоточец… Нет, нельзя трогать дом с места.
— Четыре семьдесят пять! — кричит Шурка Легошин.
Женя уходит в дом, и через несколько минут возвращается совершенно одетый, в пиджаке с разрезами, при галстуке. Сзади торопится мать, несет клетчатый разбухший чемодан; сестра Олимпиада тащит корзинку с яблоками и трехлитровую банку огурцов; соседки, помогавшие укладывать вещи, тоже поспешают сзади, несут увязанную постель.
Таксист с равнодушным, непроницаемым лицом открывает багажник. «Тут у вас чисто? Не испачкаем?..» — суетливо спрашивает мать, а таксист, не отвечая, привычно кидает вещи в багажник, уплотняет, приминает, с маху захлопывает крышку.
— Ну… — говорит мать, снизу вверх глядя на Женю. — Попрощайся. Все-таки родной дом. Сколько прожили… — У матери дрожит подбородок, она утирает губы. Мать растеряна, подавлена, — наверно, ей кажется, что проводы неудачны, что-то вышло не так, самое главное забыто, упущено. Но уже поздно поправлять. Стучит в машине счетчик, ждут провожающие, соседи стоят у калиток, смотрят. И мать, конфузясь, сердясь, еле удерживаясь от слез, повторяет: — Ну, прощайся же!.. Прощайся!..
Теперь я вижу, что и Женя торопится. Ах, как хочется мне, чтоб он сейчас опомнился, хоть на минуту опомнился… Нет. Женя раздражен: слишком затянулись сборы, почти пять рублей на счетчике (не очень-то выручил Шурка Легошин), — Жене поскорей надо отделаться от родных и соседей, поскорей кончить слезную процедуру — это прощанье с родным гнездом.
— Хорошо, матерь, хорошо, — говорит он быстро, успокаивающе и обнимает за плечи мать и сестру.
— Да обойди дом-то. Последний раз.
— Ладно, мать. Не стоит. Может, еще заеду на днях.
— Хоть с Дозором-то попрощайся! Слышишь, он лает?
— Ладно, матерь. Будьте здоровы!
Мать смотрит на него, не решаясь обнять при людях, а затем приникает к нему вся, повиснув на его плечах, трется мокрой щекой о пиджак, всхлипывает, хочет сказать что-то — и не может. Он тихонько снимает с себя ее руки, отодвигается: «Ну, мам… ну, ей-богу…» — и откровенное нетерпение в голосе.
Таксист разворачивает машину. Пригибая бампером траву, стреляя колечками дыма, «Волга» вылезает на дорогу, медленно идет по ней. Таксист ерзает на сиденье, садясь половчее.
— Ну, прощайте!
Женя догоняет машину, открывает дверку, ныряет внутрь; вот дверка захлопнулась, мягкий рывок, «Волга» берет разгон.
— Женя!.. Женя, подожди!.. Я забыла, Женечка! Ольга, беги, задержи его! — мать кидается к дочери, протягивает руку за машиной.
— Стой!! — радостно вопит Шурка Легошин. — Забыли чегой-то!..
Мать суетливо бежит в дом; видно, как она задыхается, как прихрамывает от спешки; платок сбился на затылок, растрепались волосы. Она взбегает на крыльцо, помогая себе руками, подтягиваясь за перила; соседки бегут следом на всякий случай.
«Волга» затормозила; Женя, беззвучно ругаясь, выскакивает на дорогу и шагает назад, к воротам. Вот, наконец, появилась из дому мать. Я вижу что-то в ее зажатом кулачке — это деньги, несколько рублей, сложенных так, как дети складывают фантики.
Женя встречает ее на дороге, укоризненно качает головой, смеется, но потом все-таки берет деньги. И несколько секунд мать и сын стоят на белом песчаном шоссе, друг против друга, — невольная заминка, когда говорить больше нечего, а разойтись неудобно. Мать оборачивается к дому, Женя машет рукой…
Догоняет машину, и «Волга» скрывается за поворотом.
…Вот соседи разошлись по своим дворам, убежали мальчишки, мать вернулась в дом. Пуста улица. Мы с Шуркой Легошиным бредем по дороге, загребаем ногами горячую пыль.
— Везет людям! — говорит Шурка. — Мне бы так…
А я представляю себе, как радуется сейчас Женя Высоцкий, как он облегченно-спокоен, благодушен; закуривает сигарету с фильтром, открывает в машине ветровичок, смотрит на последние проносящиеся мимо домишки, на текущие назад кривые заборы, белье на провисших веревках, глинистый пруд за околицей, где лежат рассохшиеся бочки и берега пестры от гусиного пуха, — и уже счастливо, свободно повторяет самому себе: «Прощай, прощай…»
А счетчик бьет, все, все подсчитывает.