Рассказы и сказки Юрия Коваля
Стоял на краю леса домишко-то Булыгин. Старенький был, совсем понурый. Осиновая щепа на крыше покоробилась, а между брёвен изо всех щелей торчал наружу белёсый мох.
Два дня назад началась весна, и эти два дня я добирался до Булыгина жилья, вначале на поезде, а потом пешком по раскисшей весенней дороге.
− Вон оно что, − сказал Булыга, завидев меня. − А я-то чувствую: из лесу русским духом пахнет, а ко мне гость из Москвы.
− Или не рад?
− И кошка сегодня целый день умывалась, и ножик на пол упал − так и есть, гость пожаловал.
Пока я скидывал на крыльце рюкзак да вытирал шапкой вспотевший лоб, Булыга сходил в избу и вытащил на двор самовар.
Скоро самовар запыхтел на проталинке, засиял старой медью.
− Глухарь токует вовсю, − сказал Булыга.
− Старый петух? − удивился я. − Неужто его не хлопнули?
− Жив, − подтвердил Булыга.
Этого петуха я видел не раз на боровом болоте Блюдечке, только на выстрел глухарь меня не подпускал: старый был, умный.
− А где он токует-то? − спросил я.
− На Блюдечке, где ж ещё, − сказал Булыга. − Только завтра я сам пойду.
− Хлопнуть хочешь?
− А что? Или мы стрелять разучились?
Быстро подступала весенняя ночь, полная самых внезапных и запутанных звуков. Трещали в близком лесу дрозды, протянул над ёлками вальдшнеп − до нас донеслось его цвирканье.
Самовар чуть светился в сумерках, а в нижние его окошечки ссыпались раскалённые угольки.
Совсем стемнело, и самовар поспел. Булыга подхватил его, поперхнулся дымом и, накрыв жерло самовара крышкой с помпончиком, потащил его в дом.
По-прежнему что-то щёлкало в ходиках и темно было в избе, но я проснулся.
Была самая середина ночи. Под подушкой моей чирикал сверчок, а с лавки доносился Булыгин храп.
− Пора вроде… − сказал я.
− Э-эх! − вздохнул Булыга, закряхтел, просыпаясь.
Мы выпили чуть тёплого, с вечера, чая, надели сапоги, взяли ружья и вышли.
Темно-темно ещё было, совсем темно и холодно. Ни месяца, ни звёздочек в небе, да и неба-то не видно − холод и туман. Из лесу струёй бил резкий запах тающего снега, прелых листьев. И тихо было, совсем тихо.
− Лови подсаднуху и валяй в салаш, − сказал Булыга. − А я пойду покамест глухаришку послушаю.
− Взял бы меня, а?
− Нету, − сказал он. − Нечего мне в лесу шуметь да кряхтеть. В салаш иди.
− В салаш, в салаш!.. − заворчал я.
Но Булыга уже пропал в темноте. Треснула ветка, прошуршал снег − ушёл Булыга к маленькому болоту Блюдечку, где глухариный ток.
Подсадные утки жили у Булыги в сарае, в соломенном закутке. И как только я сунулся туда, заорали, оглашенные, стали носиться под ногами, хлопать крыльями.
Я поймал подсадную, засунул её в кошёлку-плетёнку и побежал краем леса к болоту, к шалашу. Утка тяжело переваливалась в садке, крякала под самым локтем, а под ногами на все лады пели-трещали лужицы, схваченные утренним льдом. По клюквенной тропке, вдоль неглубокой канавы, я бежал к Кузяевскому болоту.
В темноте ещё я был на месте. Высадил подсадную на воду и спрятался в шалаше под старой ёлкой, вышедшей из лесу к болоту.
Стало светать, чуть-чуть, еле-еле. Низом потянул ветерок, как раз забрался под полушубок, в раструбы сапог, и скоро я так замёрз, будто всю ночь проспал в весеннем лесу, без костра.
Откуда-то близко, с берёзовой вырубки, потянулся в тишине таинственный шипящий звук, и резкий и плавный одновременно:
«Чу-фффффф! Чу-ффффффышш…»
Это заиграл первый тетерев. Даже не заиграл, а только попробовал, только показал: здесь, мол, я. Но уже отозвался ему другой − понёсся с берёзовой вырубки весенний тетеревиный клич:
«Чу-фффыышшш!..»
И будто подхлестнули тетерева мою подсадную. До этого она всё молчала и охорашивалась, плескалась в воде, а тут развернулась к лесу, подняла голову и так закричала, что у меня сердце оборвалось:
«Кра-кра-кра-кра-кра-кра-кра!..»
Как от удара рассыпалась ночная тишина − забурлили-забормотали тетерева-косачи, так забурлили, будто в их чёрных горлах собрались все весенние ручьи. Заблеяли воздушные барашки-бекасы, ныряя с одной волны ветра на другую, а на дальнем, недоступном болоте в серебряные и медные трубы переливчато заиграли-закурлыкали журавли. И с журавлиной песней выкатилось из туманной пелены солнце и ещё прибавило звону. Огненная стрела просвистела в небе, рассекла его серое дно, и зашевелились-зашуршали болотные кочки, лопнула плёнка льда в луже, крикнула выпь, а в бочаге, под самым шалашом, гулко бухнула щука.
Бум!.. − грохнуло невдалеке, там, на Блюдечке. И второй раз: бум-ммм!.. И пошёл этот звук вдоль всего леса, запутался в крайних ветвях, поднял в воздух стаю дроздов с макушки ёлки, и все другие звуки вдруг пропали, словно поперхнулись, но уже через секунду снова бушевали вовсю.
И тут я услышал над головой:
«Трр-трр-трр…»
− Что такое? Что?..
Но не успел я и сообразить, как в воду плюхнулся селезень! И замолчала сразу крякуха, а я медленно-медленно поднял ружьё, которое стало жарким, и не видел уже ничего − только селезень покачивается на волне…
Ахнул в ушах и отозвался вокруг мой выстрел, резко долбануло в щёку прикладом, дробь подняла фонтан вокруг селезня.
Я выскочил из шалаша, и мне открылось всё залитое весной небо, и болото, и селезень, распластанный на воде.
Обалдевшая от выстрела крякуха снова заорала-запричитала, а в бочаге, у шалаша, снова бухнула хвостом щука…
Я достал битого селезня, положил его в шалаш, а в глазах всё стояло, как он качается, качается на волне…
Когда откурлыкали журавли и в песне тетеревов поутихла ярость, тогда налетел второй селезень. Я услышал жужжание и свист его крыльев над шалашом. Он сделал круг над болотом и только на втором кругу отозвался крякухе. Так странно было слышать утиное кряканье сверху, с неба, что я не выдержал и встал в рост, развалив шалаш, и ударил влёт.
Селезень взмыл кверху и пошёл выше, выше − эх! − в сторону Блюдечка, на Булыгу! Эх, промазал! Эх! Дурак, дурак!
Я стал выправлять шалаш, а в двух шагах от меня снова ударила в бочаге щука − она была у самой поверхности, тёрлась боками о траву, выдавливала икру. Далеко же она забралась − больше километра отсюда до реки! По болотной-то канаве, против талой воды, и зашла она к лесу бросить икру…
А подсадная всё орала и орала, и глухо бубнили тетерева на берёзовой вырубке…
К обеду я вернулся в избушку. Булыга был уже там. Я наколол щепок, стал раздувать самовар.
А солнце было уже высоко, от его света и от усталости слипались глаза. Только прикроешь их − видишь ослепительно рябую болотную воду, и на ней качается селезень…
− Ну как? − спросил я.
− А никак, − ответил Булыга. − Пустой.
− А что ж глухарь?
− А ничего, − сказал Булыга. − Ну, садимся самовар пить.
Мы пили чай, позванивали ложками, отдувались утомлённо.
− Глухарей в этих местах всех перебили, − говорил Булыга. − Один остался.
Так устали глаза, что я и чай пил с закрытыми и видел: рябая болотная вода, а на ней качается селезень…
− Пошёл я к нему, − рассказывал Булыга про глухаря, − а он и поёт, и поёт, ни черта не слышит. А кому поёт? Ведь глухарки нету ни одной. А он и поёт-то, и поёт…
− По кому ж ты стрелял? − спросил я.
− По нему, по кому же ещё.
− Или промазал?
− Нет, − ответил Булыга. − Маленько в сторону взял. Ладно, хоть душу отвёл.
− Спугнул?
− Нет, и после выстрелов всё поёт. Совсем очумел от весны.
Я снова прикрыл глаза и видел, как один из другого возникают красные и оранжевые круги, а за ними качается на воде весенний селезень… и качается, и качается на воде.