Василий Сухомлинский
Это было в начале войны. Кровавый смерч горячим дыханием опалил Украину, с Запада наползла фашистская орда, наши войска отступали за Днепр. В тихое августовское утро на главную улицу села, где жил этот человек, приехала колонна вражеских мотоциклистов. Люди попрятались в хаты. Притихшие дети боязливо выглядывали из окон.
И вдруг люди увидели невероятное: из хаты вышел этот человек — в вышитой сорочке, в начищенных до блеска сапогах, с хлебом-солью на вышитом рушнике. Заискивающе улыбаясь фашистам, поднес им хлеб-соль, поклонился. Маленький рыжий ефрейтор милостиво принял хлеб-соль, похлопал изменника по плечу, угостил сигаретой, а потом вынул из кармана пачку сигарет, подержал её в руке, подумал, раскрыл, отсчитал половину сигарет и подал…
Всё это видели в окна дети, обо всём этом они сказали матерям. Через несколько минут о позорном гостеприимстве своего земляка узнало всё село. Закипела в сердцах лютая ненависть, сжались кулаки. Потом стали думать люди: кто он, этот человек, что привело его на страшный путь предательства? Вспоминали родословную от деда-прадеда, мысленно оглядывали детство. Как же так, ведь он — двадцатилетний юноша, кажется, и в комсомоле состоит. Но постойте, как же его зовут? Фамилию знали, фамилию-то человек имеет родительскую, а имени никто не знал. Хорошо знали его мать — колхозницу Ярину. И человека этого с детства так и называли: Яринин сын. Стали думать: что же привело парня к предательству? Но о Яринином сыне никто ничего определённого сказать не мог. Соседи называли его маменькиным сынком. Один сын у отца и матери, он спал до обеда, а возле кровати на столе стояла уже заботливо приготовленная матерью крынка с молоком, белый калач, сметана… Люди с малых лет приучали детей к труду, будили их на рассвете, посылали в поле на работу, а Ярина оберегала своё золотко (так она называла его: моё золотко, мой единственный-ненаглядный) от труда и забот.
Вспоминали и такое. Когда сыну Ярины было лет двенадцать, в селе произошло несчастье: сгорело десять хат, десять семей остались без крова. Соседи приютили погорельцев, поделили с ними своё жильё. Приютила одну семью и Ярина, пришлось потесниться и ей и сыну. Но вдруг закапризничал сын: “Не хочу, чтобы вместе с нами соседи жили”. Ушёл однажды вечером под скирду соломы, матери сказал: “Буду спать здесь, домой не пойду. Пусть соседи выберутся сарай, тогда вернусь”. Уступила мать капризу. Переселились соседи в сарай.
В школе проучился сынок до шестого класса, потом учение стало в тягость ему, и мать решила: пусть дытына не томится за книгой, самое главное — здоровье. До восемнадцати лет болтался сынок без дела, уже стал и на вечорницы ходить, и к девушкам потянуло… Вспомнили, как за два до войны пришла к Ярине мать одной девушки-красавицы, пришла со слезами: какой разговор у них был, никто в точности не знал, известно стало в селе только то, что черноглазая красавица перестала выходить на улицу, потом долго лежала в больнице, пропала девичья краса, потухли огоньки в чёрных глазах. Узнали соседи, что отправила Ярина “золотко” куда-то на дальний хутор, к дяде-пасечнику, ходили слухи: живёт Яринин сын среди степного раздолья, ест белые калачи с мёдом… Заболела однажды Ярина, попросила, чтобы сын приехал, помог по хозяйству. Приехал сын, побыл дома три дня, тяжёлой показалась ему работа: воду носи, дрова руби, сено коси — и снова ушёл на хутор.
Как и когда появился в селе Яринин сын в ту тяжелую годину — никто не мог сказать. Сидели в сумерках старики и женщины под ветвистыми вишнями, говорили обо всём этом, и не давала покоя мысль: в кого он уродился? Прошло три дня после того, как село заняли фашисты, а Яринин сын уже ходил по улице с полицейской повязкой на рукаве.
Думаем-гадаем, а легче от этого не станет, — сказал 70-летний дед Юхим. — Откуда падлюка такая взялась? От пустой души. Нет у этого человека ничего святого за душой. Не истекла душа болью ни за мать, ни за землю родную. Не содрогнулось сердце от тревоги за землю дедов и прадедов своих. Не оставили руки корня в родной земле, ничего не создали для людей, не оросил пот ниву, нет мозолей от труда нелегкого и сладкого, и вырос чертополох.
Страшные дни наступили для матери. Видела она, что люди презирают её выродка, презирают и её. Пыталась увещевать сына, напоминала о возвращении Советской власти и о расплате, но сын стал угрожать: ты знаешь, что бывает с теми, кто не согласен с новым порядком. “Не сын ты мне больше”, — сказала мать, оставила хату, ушла к сестре.
Окончились страшные дни оккупации, на рассвете ноябрьского дня принесли на острых штыках зарю свободы советские солдаты. Жаркие бои обошли село строной, не успел Яринин сын убежать со своими хозяевами. А народная месть в радостные дни освобождения почему-то не коснулась фашистского холуя и преступника — не успели расправиться с ним односельчане, а дотошные юристы стали проверять каждый факт, не доверяя слухам. Кто видел, как Яринин сын участвовал в казни партизана? Кто видел, как он расстреливал советских людей? Кто может доказать, что именно он отправлял на каторгу в Германию черноглазую красавицу? Всё это нелегко было доказать, хотя все знали, все были убеждены, что эти преступления совершил он. Долго шло следствие, взвесили, наконец, что было доказанным, судили Ярининого сына, приговорили к семи годам тюрьмы.
Прошло семь лет. Возвратился сын из тюрьмы, застал мать умирающей. Попросила Ярина прийти к своему смертному одру всех родственников и самых уважаемых в селе стариков. Не разрешила сыну приблизиться к постели, сказала перед смертью: “Проклинаю тебя, не сын ты мне. Многое передумала я за эти годы. Тяжело мне будет в могиле: стопудовым камнем ляжет на грудь твоё преступление. Люди, дорогие мои земляки, слушайте меня, запомните мои слова, передайте детям и внукам своим. Не кладите на мою грудь этого тяжёлого камня. Не считайте этого человека моим сыном. Не мать я ему. Пусть будет проклят тот день, когда глаза его увидели солнце”.
Сын стоял среди хаты угрюмый и невозмутимый, казалось, ему всё равно, что говорит мать. Люди затаили дыхание, ожидали: может быть, скажет он хоть слово, попросит у матери прощения. Но сын молчал. И тогда дед Юхим сказал за всех: “Будет так, как ты просишь, Ярино. Не положим на твою грудь тяжёлого камня. Безродным псом будет ходить по земле этот человек до конца дней своих. Не только никто не назовёт его твоим сыном, но и имя его забудем”.
Слова деда Юхима оказались пророческими: и раньше редко кто знал имя предателя, все звали его Яринин сын, а теперь и вовсе забыли его имя. Стали называть этого тридцатилетнего человека по-разному: тот, подлец; другие — человек без души, третьи — человек, у которого за душой нет ничего святого. Он жил в родительской хате, никто к нему никогда не ходил, соседи запрещали своим детям подходить близко к хате “человека без имени” — такое имя, наконец, дали ему все крестьяне.
Он ходил на работу в колхоз. Люди избегали работать вместе с ним. Одно время было трудно с кадрами механизаторов, он попросился учиться на тракториста, но не нашлось человека, который бы захотел остаться с ним наедине, передать ему свои знания. Пришлось отказаться от этого намерения. Бригадир посылал его туда, где можно было работать одному, без общения с другими людьми. Как-то поручили ему возить воду женщинам, работавшим в поле. Привёз воду — женщины прогнали его и заявили бригадиру: “Не пойдём работать, если этот подлец хоть раз покажется на глаза наши”.
Есть преступления, за которые никогда не прощают, есть одиночество, которое ни у кого не вызывает ни жалости, ни сочувствия.
Яринин сын стал отверженным. Суд народа оказался неизмеримо страшнее тюрьмы. Он пытался было жениться, но не нашлось женщины или девушки, которая решилась бы соединить с ним свою судьбу.
Однажды мне пришлось побывать в том селе. Я сидел в кабинете председателя сельсовета. Зашёл старый, дряхлый человек, казалось, ему лет семьдесят. “Это он, человек без имени, — тихо сказал председатель сельсовета. — Ему сейчас тридцать девять… Послушаем, что он скажет”.
“Отправьте меня куда-нибудь, — глухо, с затаённой болью стал просить человек без имени. — Не могу я больше жить здесь. Отправьте в дом престарелых или в приют какой-нибудь. Не отправите, повешусь. Знаю, что заслужил людское презрение и проклятье. Хочется хоть перед смертью услышать доброе слово. Здесь меня знают, и слышу я только одни проклятия. А если принесёт кто во двор кусок хлеба, то это как жалость к издыхающей собаке. Зароют в землю и плюнут на могилу… Отправьте туда, где никто меня не знает. Буду работать из последних сил, зарабатывать кусок хлеба. Пусть хоть кто-нибудь подумает обо мне как о честном человеке”.
Когда он, заросший, грязный, шёл сельской улицей, возвращаясь домой, люди останавливались, провожали его долгим взглядом, в задумчивости качали головами. И в этот вечер возле порога родительской хаты нашёл человек без имени кусок сала и хлеба — сердце у людей не каменное…
Над ним сжалились, отправили в дом престарелых. Никто не знал там о его прошлом. Относились к нему как к старому человеку, заслужившему право на уважение. Говорят, он радовался, как ребёнок, когда его просили что-нибудь сделать для коллектива: вскопать клумбу или перебрать картофель. Но каким-то образом слух о его прошлом дошёл и до дома престарелых. Отношение людей к нему сразу изменилось. Никто не говорил ни слова о прошлом этого человека, но все стали избегать его. Два старика, жившие в одной комнате с ним, попросились в другую, и он остался один. В холодную декабрьскую ночь ушёл он неизвестно куда, и с тех пор его никто не видел. Был слух, что в весеннее половодье выбросила река посиневший труп, до того изуродованный, что нельзя было определить, кто он, этот человек.